Главная
Новости
Биография
Хронология жизни
Премии и награды
Личная жизнь и семья
Друзья
Произведения
Постановки
Интервью
Интересные факты
Цитаты
Фотографии
Фильмы и передачи
Публикации
Разное
Группа ВКонтакте
Магазин
Статьи
Гостевая

На правах рекламы:

Скачать заправка картриджей лазерных принтеров

Глава третья. Прорыв в Мавзолей

В конце весны из Венесуэлы вернулся Мендоса. И был поражён, как за год с небольшим его друг заматерел, «скулы на свирепом арабском лице обозначились ещё резче», освоил язык, притом не только классический, но и арго, и язык клошаров, и проституток, и спортсменов, хотя сам Габо был далёк от спорта. Он бойко переводил на испанский песни популярнейших Жоржа Брассенса и Жильбера Беко. Удивили Плинио и обширные знакомства Габриеля в разных парижских кругах, завязавшиеся и благодаря Тачии. (Кстати, из-за истории с Тачией многие парижские знакомые от него отвернулись.)

Как-то в кафе «Дё Маго» к ним за столик подсел, размахивая газетой с материалами о студенческих волнениях в Гаване, будто намеревался перебить всех мух, кубинец Николас Гильен. Приземистый мулат, сверкая тёмно-карими, почти чёрными радужницами с расширенными, как у наркомана, зрачками, пламенно заверял, что на Кубе появился настоящий лидер — талантливейший адвокат, оратор, как он говорит, надо слышать! Плинио с Маркесом возражали в том смысле, что говорить горазды многие, Муссолини был отменным оратором, Гитлер... Но Гильен клялся, что их молодой адвокат — другое дело, толковый и дико энергичный, способный кого угодно расшевелить, мёртвого поднять из гроба и всё перевернуть, в нём что-то от Ленина. И тут по радио сообщили, что свергнут колумбийский диктатор Пинилья. Ликуя, вышли на улицу и бродили, споря о судьбах человечества, умываясь водой из фонтанов, тут и там выпивая... Как упоительны в Париже вечера!

Плинио уговорил Маркеса ехать в гости к их общему приятелю боготинцу Луису Вильяру Борда, учившемуся по обмену — рекомендации колумбийских коммунистов — в Германской Демократической Республике, в Лейпциге. Вместе с ними на купленном Мендосой подержанном «Рено-4» собиралась в путешествие импозантная Соледад, сестра Плинио, прилетевшая с ним.

Ехали быстро, не менее ста километров в час, на ночлег остановились в придорожном отеле под Хейдельбергом. Днём осмотрели город, потом несколько дней провели во Франкфурте-на-Майне, отмечая невиданную чистоту, обилие всевозможных товаров даже по сравнению с Парижем и отдавая должное простой добротной немецкой кухне.

За руль села Соледад, помчались ещё быстрее по идеальным скоростным автобанам, построенным в 1930-е годы, при Гитлере (и будто не тронутые войной), переехали в Восточную Германию, сразу, на границе насторожившую настолько, что Соледад, пока пограничник сверял фотографию в паспорте с оригиналом, сказала друзьям по-испански:

— Может, вернёмся, пока не поздно, ребята?

В город Веймар приехали рано утром, и в первых лучах солнца этот древний, очень зелёный городок на берегах реки Ильм показался райским. Прогулявшись, позавтракав в ресторанчике на Рыночной площади, зашли в дом-музей Лукаса Кранаха Старшего, потом — в дома-музеи Листа, Шиллера, Гёте, который прожил в Веймаре почти всю жизнь.

Пожилой экскурсовод, несколько лет проведший в Бухенвальде близ Веймара (утром друзья побывали на экскурсии в легендарном концлагере, позже Маркес скажет, что ему так и не удалось совместить в сознании реальность лагерей смерти с характером немцев, которые были «гостеприимны, как испанцы, великодушны, как советские люди»), рассказал им, что у доктора Фауста в XV веке был реальный прототип, но о нём мало известно. Как чернокнижник, выдавая себя за учёного, разъезжал по Европе, бывал и здесь, в Германии. Фауст утверждал, в частности, что способен творить все чудеса Иисуса Христа. Экскурсовод говорил по-испански, выразительно артикулируя и в основном обращаясь к внимательно слушавшей его миловидной молодой специалистке по классической литературе Соледад, хотя вопросы больше задавал Габриель. Существует предание, согласно которому при «императоре алхимиков» Рудольфе II Фауст поселился в Праге, откуда и был живьём унесён дьяволом через дыру в крыше, говорил экскурсовод. Маркес поинтересовался: кто проделал эту дыру? Бывший узник ответил, что история умалчивает, и удивился, зачем нужны эти подробности. Плинио, рассмеявшись, объяснил, что их друг журналист, писатель и детали нужны для достоверности. Экскурсовод рассказал о том, что, согласно «Народной книге», «Фауст отрастил себе орлиные крылья и захотел проникнуть и изучить все основания неба и земли». У Гёте Фауст — символ возможностей и судеб человечества. Он является носителем главного из пороков homo sapiens — неудовлетворённости достигнутым. А это и есть основная приманка дьявола для слабодушных. Фауст Гёте — сверхчеловек. Добро, сотворённое Фаустом с помощью дьявола, принимается небесами как благо даже при условии, что от этого добра погибли невинные. За добрые дела Фауст прощён и вознесён на небо. По сути, Гёте создал апофеоз капиталистическому миру, провозгласив подмену основной идеи Священного Писания: вместо «в начале было Слово» знаменитый житель Веймара написал «в начале было дело». Его не увлекли ни любовь, ни власть, ни деньги, ни молодость, ни красота — в каждодневном труде его идеал. И плевать на то, что этот труд обеспечивает Мефистофель. Именно дьявол вынуждает его произнести: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Фауст у Гёте — мыслитель и деятель мира капитала, беспринципный, алчный, но скрывающийся за велеречивой ширмой, говорил экскурсовод-гэдээровец.

Аллюзии с историей о Фаусте усматриваются в рассказе Гарсиа Маркеса «Старый-престарый сеньор с огромными крыльями», написанном в начале 1960-х, — будто сам Фауст, усталый, разочарованный, в образе старого ангела с крыльями спустился на землю, но потом вновь улетел:

«...Лишь подойдя совсем близко, он обнаружил, что это был старый, очень старый человек, который упал ничком в грязь и всё пытался подняться, но не мог, потому что ему мешали огромные крылья. <...> Вскоре все уже знали, что Пелайо поймал настоящего ангела. Ни у кого не поднялась рука убить его, хотя всезнающая соседка утверждала, что современные ангелы не кто иные, как участники давнего заговора против Бога, которым удалось избежать небесной кары и укрыться на земле...»

Из Веймара направились в Лейпциг, который не понравился друзьям. «До того, как оказались в Восточной Европе, мы побывали в Хейдельберге, студенческом городе Западной Германии, — писал Маркес. — Этот небольшой город поразил нас как никакой другой город Европы своей светлой, радостной, праздничной, оптимистичной атмосферой. Лейпциг в Восточной Германии — также город университетский, много молодёжи. Но выглядит унылым, каким-то жалким: обшарпанные дома, старые облезлые трамваи, до отказа набитые угрюмыми, худыми, плохо одетыми людьми, едущими туда, куда им явно не хочется. Атмосфера гнетущая, давящая. На пятьсот с лишним тысяч населения в Лейпциге нет, кажется, и двух десятков автомобилей... Для нас было абсолютно необъяснимо, почему народ Восточной Германии, которому теперь принадлежало, казалось бы, всё: власть, средства производства, полезные ископаемые, транспорт, банки, торговля, связь, — выглядит столь безрадостно и печально. Такой безысходности, как в глазах восточных немцев и немок, даже совсем молодых, я никогда в своей жизни не видел».

«СССР: 22 400 000 квадратных километров без единой рекламы кока-колы» — так назывался большой очерк Маркеса о поездке летом 1957 года на Всемирный фестиваль молодёжи и студентов в Советский Союз. Наблюдения гения, пусть и более чем полувековой давности, остры, по сей день занимательны и даже поучительны. И главное — посещение СССР многое дало творчеству нашего героя. А для романа, который сам Маркес называл своим главным произведением, — «Осень Патриарха» — та встреча с СССР имела первостепенное значение. Любопытно, что в Латинской Америке по цензурным соображениям очерк был опубликован лишь годы спустя. В СССР — запрещён, до 1998 года хранился в так называемом «спецхране».

Итак, вернувшись из Восточной Европы в Париж, Маркес с Мендосой возмечтали о поездке в «Мекку социализма» — загадочный СССР (газеты писали о предстоящем фестивале). Но визы без официальных приглашений получить не удалось.

«В таинственном сумрачном здании советского посольства на улице Гренель, — вспоминал Маркес, — меня провели через три гостиные, в каждой из которых на стене висел портрет Ленина, притом всё больше и больше, как собаки в сказке Ганса Христиана Андерсена. И тот же чиновник, который принимал меня в первом зале, в последнем соизволил наконец сказать на очень дурном французском, что без официального приглашения советской организации я визу получить не смогу. Никогда, добавил. После этого он проводил меня к выходу, не промолвив ни слова, но выражением лица давая понять, что будет лучше мне больше не появляться».

Габриель с Плинио отправились во французский оргкомитет Московского фестиваля на площадь Бастилии, попробовали объяснить руководителю, что журналисты и хотели бы поехать в СССР. Но представитель ответил, что хотят все, а документы на аккредитацию должны были подавать внесённые в реестр газеты и журналы ещё полгода назад — таковы требования советских властей. И вновь — случай! Этим случаем оказалась группа чернокожих танцоров из Колумбии, которую возглавляла Делия (что бы делал Маркес без женщин!), сестра писателя Мануэля Сапата Оливейи, приятеля Габо. Мануэль внёс исправления в бумаги, и выходило, что перед отлётом из Боготы группа недосчиталась саксофониста и аккордеониста, и в состав ансамбля «Делия Сапата» включены музыканты Гарсиа Маркес и Апулейо Мендоса. «Я неплохо исполнял паленке и мапале, но с ужасом ждал, что тот тип в посольстве на улице Гренель заставит меня сыграть на саксофоне, — вспоминал Маркес. — Обошлось».

Маркес написал письмо Тачии в Мадрид, в котором сообщал, что встречается с Соледад в кафе «Мабийон» (где Габриель с Тачией когда-то фактически познакомились), что плевать хотел на плод их совместного труда — повесть «Полковнику никто не пишет», «пусть этот полковник жрёт дерьмо». Рассказывал о своих романтических встречах с младшей сестрой Тачии, Пас, которая тоже жила в Париже, и прозрачно намекал на интимную связь со всеми тремя сёстрами Кинтана, будто бы даже сравнивал их. Пожалуй, это письмо — самое безжалостное из того, что вообще написал Маркес. «Надеюсь, — демагогически, назидательно заканчивал молодой писатель, — ты поймёшь, что жизнь — трудная штука и лёгкой никогда, никогда не будет. Может быть, ты прекратишь выдумывать сказки про любовь и осознаешь, что, когда мужчина живёт тобой, ты должна хоть чем-то отвечать, а просто не требовать каждый день, чтобы он любил тебя больше и больше. В марксизме это как-то называется, но я сейчас не помню».

В поезд Берлин—Москва «музыкантов» пропустили, но оказалось, что у них нет ни спальных, ни даже сидячих мест. А шёл поезд тридцать с лишним часов. Друзья не унывали, большую часть времени куря в тамбуре, выпивая и спя, как кони, положив головы друг другу на плечи. Габриель зачитывал выдержки из купленной в Париже книги купца и дипломата Фоскарино, путешествовавшего по Московии за четыреста лет до них, в 1556 году. Венецианец писал, что женщины Московии добры и отзывчивы. «Ходят они покрытыми платком, так что солнце и воздух не могут им повредить, волосы заплетают в косу, украшают жемчугом и золотом. Они стройны телом, высоки, полногруды, с лица столь прекрасны, что превосходят многие нации, но не удовлетворяются естественной красотой, каждый день красятся, и эта привычка обратилась у них в добродетель и обязанность. На ногах носят кожаные сапожки разных расцветок. Знатные москвитяне ревнивы: не пускают жён ни на пиры, ни в дальние церкви. Другие же женщины совращаются за плату, особое расположение оказывая иноземцам, с которых, как с малоимущих, платы не берут...»

— С иноземцев платы не берут! — восклицал Плинио. — У них уже тогда был коммунизм!

— Не возражаешь, если будешь миланским журналистом Франко, а сестричка — парижской модельершей Жаклин азиатского происхождения? — Габриель что-то помечал в блокноте.

(Заметим, что уже в самих псевдонимах сокрыто нечто озорное, молодецки-задиристое.)

С ностальгией и юмором Маркес потом вспоминал ту поездку, какие бывают только раз в жизни — когда всё внове, впервые и удивительно. «Меня не интересовал Советский Союз с нарядной причёской, прихорошившийся для встречи гостей. Страны подобны женщинам; если хочешь узнать их, нужно увидеть такими, какими они бывают по утрам, встав с постели».

Советские поезда колумбийцам показались самыми комфортабельными: купе — удобное отделение с двумя постелями, радиоприемником, лампой и вазой для цветов, настоящий гостиничный номер. Мешки, чемоданы, узлы с поклажей и едой, одежда и вообще явная бедность людей не сочетались с роскошными, тщательно прибранными вагонами. Едущие с семьями военные сняли сапоги и кители и ходили по коридорам в майках и тапочках. Колумбийцы убедились в том, что у советских офицеров такие же простые человеческие привычки, как, например, у чешских: так же пили чай, некоторые с лимоном, так же выходили покурить. На столике в купе журналисты обнаружили отпечатанное на трёх языках расписание, которое соблюдалось с точностью до секунды (как в Германии или Швейцарии), — и это удивляло латиноамериканцев, привыкших к непунктуальности. Удивляло, впечатляло и потрясало их тогда в СССР многое. Прежде всего — расстояния.

«Поскольку земля не является частной собственностью, нигде нет заграждений: производство колючей проволоки не фигурирует в статистических отчётах, — пишет Маркес. — Кажется, ты путешествуешь в направлении недостижимого горизонта по совершенно особому миру, где всё по размерам превышает человеческие пропорции и нужно полностью изменить представления о нормах, чтобы попытаться понять эту страну...» На следующее утро они всё ещё ехали по Украине. «Русская литература и кино с поразительной точностью отобразили жизнь, пролетающую мимо вагонного окна. Крепкие, здоровые, мужеподобные женщины, на головах красные косынки, сапоги до колен — обрабатывали землю наравне с мужчинами. Они приветствовали проходящий поезд, размахивая орудиями труда и крича: "До свидания!" То же самое кричали дети с огромных возов с сеном, которые неспешно тащили могучие першероны с венками из цветов на головах...»

В Киеве гостям устроили шумный прием с морем цветов, знамёнами, гимнами. Высунувшись из окна поезда, друзья спросили с помощью испанца-попутчика, где можно купить лимоны, — и вдруг, как в сказке, им стали подавать отовсюду бутылки с минеральной водой и лимонадом, советские сигареты, конфеты, плитки шоколада в фестивальных обёртках и блокноты для автографов... Когда поезд тронулся, друзья обнаружили, что на их пиджаках и рубашках не хватает пуговиц, а в купе надо было буквально продираться сквозь розы с шипами, которые бросали через окно...

«Казалось, мы попали в гости к сумасшедшему народу — даже в энтузиазме и щедрости он терял чувство меры. <...> Я познакомился с немецким делегатом, который похвалил русский велосипед, увиденный на одной из станций. Велосипеды очень редки и дороги в Советском Союзе. Девушка, хозяйка велосипеда, сказала немцу, что дарит его ему. Он отказался. Когда поезд тронулся, девушка с помощью добровольных помощников забросила велосипед в вагон и нечаянно разбила делегату голову. В Москве можно было наблюдать картину, ставшую привычной на фестивале: немец с перевязанной головой, разъезжающий по городу на велосипеде.

Надо было проявлять сдержанность, чтобы русские с их упорным желанием одарить нас чем-нибудь сами не остались ни с чем. Они дарили всё. Вещи ценные и вещи негодные. В украинской деревне какая-то старушка протиснулась сквозь толпу и преподнесла мне обломок гребёнки. Все были охвачены желанием дарить просто из желания дарить. Если кто-нибудь в Москве останавливался купить мороженое, то вынужден был съесть двадцать порций и вдобавок ещё печенье и конфеты. В общественном заведении невозможно было самому оплатить счёт — он был уже оплачен соседями по столу. Однажды вечером какой-то человек остановил Франко, пожал ему руку, и у него в ладони оказалась ценная монета царского времени; неизвестный даже не остановился, чтобы выслушать слова благодарности. В толпе у входа в театр какая-то девушка сунула делегату в карман рубашки двадцатирублёвую бумажку. Я не думаю, что эта чрезмерная и всеобщая щедрость была следствием приказа властей, желавших поразить делегатов. Но даже если это невероятное предположение верно, всё равно советское правительство может гордиться дисциплиной и преданностью своего народа».

Друзья-колумбийцы спрашивали многих мужчин, можно ли иметь в СССР любовницу. Ответ был единодушен: «Можно, но при условии, чтобы об этом никто не знал». — «Чтобы жена не знала?» — уточнял Плинио. «Нет, никто!» Супружеская измена — тяжкая и важная причина для развода, объясняли им. Крепость семейных уз охраняется жёстким законодательством. Но конфликты не успевают дойти до суда: женщина, узнав, что её обманывают, «доносит на мужа в рабочий совет».

«"Ему ничего не будет, — говорил нам один столяр, — но товарищи смотрят с презрением на человека, у которого есть любовница". Тот же рабочий признался, что если бы его жена не была невинна, то он не женился бы на ней. Сталиным заложены и основы эстетики, которую начинают разрушать марксистские критики, — среди них венгр Георг Лукач. Самый признанный среди знатоков кинорежиссёр Сергей Эйзенштейн малоизвестен в Советском Союзе, потому что Сталин обвинил его в формализме. Первый любовный поцелуй в советском кинематографе был запечатлён в фильме "Сорок первый", созданном три года назад».

Маркес так же, как и большинство приехавших на фестиваль в Москву гостей, опасался всесильной «Лубянки». Но всё-таки — в силу врождённой, доставшейся по линии деда склонности к авантюризму — тянулся к запретному плоду. Впрочем, движение было и встречным — на улицах, площадях, бульварах к Маркесу то и дело подходили какие-то сомнительные типы. Например, молодой человек, заговоривший кое-как по-английски в скверике между гостиницами «Москва» и «Метрополь». Начал он с того, что предложил за оранжево-зелёный галстук Габриеля какую-то безумную цену, притом не в рублях, как предлагали все в Москве, а в самой твёрдо конвертируемой валюте — десять английских фунтов стерлингов! Потом выяснилось, что у него в кармане целая пачка фунтов, американских долларов, французских франков и даже голландских гульденов. Разговорились. Новый знакомый, представившийся Майклом Коганом, подарил любознательному колумбийскому журналисту, задавшему кучу вопросов, вечное перо «Союз» и пожелал «накропать что-нибудь нетленное, типа "Преступления и наказания"» его любимого Достоевского. А через пару дней переводчик Миша сообщил Маркесу, что Коган — миллионер. Незадолго до смерти Сталина его посадили на десять лет, самый большой срок, далее следовал уже расстрел. Но через несколько месяцев, летом 1953 года, выпустили из тюрьмы по амнистии — тогда «не только политических, но всех почти выпускали, а потом годами снова отлавливали за грабежи и убийства». Михаил Соломонович Коган убийцей не был. Он работал на часовом заводе, тихо, но стабильно выносил запасные части, и в тиши на подмосковной даче у приятеля они часы собирали, затем реализовывали. Месячная зарплата тов. Когана М.С. на Первом часовом заводе составляла шестьсот пятьдесят рублей (что в 1961 году при деноминации превратится в шестьдесят пять). Дома у него во время обыска было обнаружено более двух миллионов.

Тридцать лет спустя, в 1987 году, мне, тогда разъездному корреспонденту журнала «Человек и закон», довелось познакомиться с гражданином Коганом М.С. — в одном из пенитенциарных заведений Урала, где Коган, в ту пору крупный «теневик», отбывал очередной срок. Разговорились — естественно, в присутствии «гражданина начальника», оказавшегося поклонником Маркеса. Коган помнил и энергичного колумбийца, и перо «Союз», и как менял валюту, и как отвёз их с приятелем на Полянку, где в огромной, с высоченными потолками с лепниной квартире функционировал подпольный бордель со студентками, говорившими на иностранных языках, в том числе по-испански.

— Под крышей ГБ, конечно, — сказал Коган. — Уж не знаю, как они там разобрались.

«...Сталинская эстетика оставила — в том числе и на Западе — обширную литературную продукцию, которую советская молодёжь не хочет читать, — писал Маркес. — В Лейпциге советские студентки пропускают занятия, чтобы впервые прочесть французский роман. Москвички, которые сходят с ума от сентиментальных болеро, буквально пожирают первые любовные романы. Достоевский, которого Сталин объявил реакционером, начинает переиздаваться. На пресс-конференции с руководителями советских издательств, выпускающих книги на испанском языке, задаю вопрос, запрещено ли писать детективные романы. Отвечают, что нет. И тут меня осенило: ведь в Советском Союзе не существует преступной среды, которая вдохновляла бы писателей. "Единственный гангстер, который у нас был, — это Берия, — сказали мне однажды. — Сейчас он выброшен даже из советской энциклопедии". Таково общее и категорическое мнение о Берии. И любые дискуссии исключены. Но его преступления не стали сюжетами для детективов. А научная фантастика, которую Сталин считал вредной, была разрешена всего за год до того, как искусственный спутник превратил её в суровый социалистический реализм. Самый покупаемый русский писатель в этом году — Алексей Толстой (нет, они со Львом Толстым вовсе не родственники), автор первого фантастического романа...»

Заинтересовала Маркеса личность Берии. По Москве в ту пору ходило множество всевозможных историй, с Садового кольца показывали особняк, где чудовищный Лаврентий в пенсне, как у писателя Чехова, забавлялся с девственницами, которых ему, точно царю Шахрияру из «Тысячи и одной ночи», свозили, но не на ишаках, а на больших чёрных машинах — со всей Москвы, из других городов и республик Советского Союза. Не девственниц Берия не признавал, бывало, едва удостоверившись в обмане, в своей построенной на заказ пятиспальной постели душил или закалывал кавказским кинжалом, а тела несчастных то ли съедал, то ли закапывали прямо под особняком; рассказывали, что был завзятым театралом, нередко после спектаклей у служебных выходов из театров дежурила машина, куда подручные затаскивали приглянувшуюся хозяину артистку, и тот удовлетворял свою страсть прямо в машине, не раздевая и не раздеваясь; что сам Сталин якобы делился с Берией женщинами... В конце концов у Маркеса могло сложиться туманное представление о Берии. Вроде бы и ядерной державой СССР стал наравне с США во многом благодаря Берии. Так или иначе, но некоторые его черты через много лет можно будет узнать в подручных заглавного героя романа «Осень Патриарха» президента Сакариаса — Патрисио Арагонеса и Хосе Игнасио Саенса де ла Барра.

«...И тогда генерал со вздохом облегчения сказал, что это фигня — так изводиться из-за бабы, но что он понимает — у Патрисио безбабье, и предложил похитить ту красотку, как он это делал не раз со всякими недотрогами, которые потом с удовольствием жили с ним. "Я положу её на твою кровать, — сказал он, — четверо солдат подержат её за руки и за ноги, пока ты будешь угощаться большой ложкой, пока не отведаешь её как следует. Пусть она покрутится! Это всё фигня! Даже самые благовоспитанные сперва исходят злостью, так и крутятся, а потом умоляют: не бросайте меня, мой генерал, как надкушенное яблоко!"».

Эпопея разыгралась с посещением Мавзолея Ленина и Сталина — нужно было буквально прорываться, как вспоминал Маркес. При первой попытке дежурный попросил предъявить специальные билеты — фестивальные пропуска не годились. Плинио обратил внимание Габриеля на телефон-автомат на Манежной площади: в стеклянной кабине, рассчитанной на одного человека, две хорошенькие девушки по очереди разговаривали по телефону. Одна немного знала английский, и друзьям удалось уговорить её быть их переводчицей. Обе девушки старались убедить дежурного позволить колумбийцам пройти без специального пропуска, но получили твёрдый отказ. Та, что говорила по-английски, покраснев, дала понять, что эти милиционеры плохие люди. «Very, very bad people!» — повторяла она. Габриель с Плинио знали, что многие делегаты прошли по фестивальному пропуску. В другой день они предприняли третью попытку, на этот раз пришли с переводчиком с испанского — двадцатилетней студенткой-художницей. Дежурные сообщили, что поздно: минуту назад запретили занимать очередь. Переводчица упрашивала, обращаясь к старшему группы, но тот отрицательно качал головой и показывал на часы. Колумбийцев окружила толпа любопытных. Внезапно послышался разгневанный голос, громко повторяющий по-русски, словно ударяя молотом, одно слово — «бюрократ». Любопытные разошлись. Переводчица всё еще наступала, как бойцовский петух. Старший группы отвечал уже с угрозой в стальном голосе. Девушка зарыдала. За два дня до отъезда, пожертвовав обедом с икрой, предприняли последнюю отчаянную попытку. И когда отстояли очередь, милиционер доброжелательным жестом пригласил их, не спросив пропусков. Ликующе пройдя через главный вход с Красной площади, они оказались под тяжёлым сводом красного гранита. Узкая и низкая бронированная дверь охранялась двумя высокими крепкими солдатами, вытянувшимися по стойке «смирно» и с примкнутыми штыками. Кто-то шепнул Маркесу, что в вестибюле стоит солдат с таинственным оружием, зажатым в ладони, которое якобы вербует иностранцев в агенты госбезопасности. Таинственное оружие оказалось автоматическим прибором для подсчёта посетителей. Внутри Мавзолей, полностью облицованный красным мрамором, был освещён приглушённым, рассеянным светом. Друзья спустились по лестнице и оказались в помещении ниже уровня Красной площади. Двое таких же высоких и крепких солдат охраняли пост связи — конторку с полудюжиной телефонных аппаратов. Маркес с Мендосой прошли ещё через одну бронированную дверь и продолжили спускаться по гладкой сверкающей лестнице, сделанной из того же материала, что и голые стены. Наконец, преодолев последнюю дверь, они прошли между двумя вытянувшимися по стойке «смирно» высокими и крепкими часовыми и окунулись в ледяную атмосферу.

«Вспоминаешь ту минуту и понимаешь — в памяти не осталось ничего определённого, — писал Маркес. — Я слышал разговор между делегатами фестиваля через несколько часов после посещения Мавзолея. Одни уверяли, что на Сталине был белый китель, другие — что синий... Совершенно белые волосы Сталина кажутся красными в подсветке прожектора. Выражение лица живое, сохраняющее на вид не просто мускульное напряжение, а передающее чувство. И кроме того — оттенок насмешки. Если не считать двойного подбородка, то он не похож на себя. На вид это человек спокойного ума, добрый друг, не без чувства юмора. Тело у него крепкое, но лёгкое, слегка вьющиеся волосы и усы, вовсе не похожие на сталинские. Ничто не подействовало на меня так сильно, как изящество его рук с длинными прозрачными ногтями. Это женские руки».

Маркес будет вспоминать эти женские руки диктатора долгие годы и «присвоит» их своему герою-диктатору в романе «Осень Патриарха».

Почти через тридцать лет после того Московского фестиваля, но ещё в советскую эпоху, вскоре после присуждения нашему герою Нобелевской премии, в Москве побывала доминиканка-коммунистка Мину Таварес Мирабаль. Она собирала материал для диссертации на тему взаимоотношений писателей Латинской Америки с марксистско-ленинской идеологией и страной, в которой эта идеология «выступала в роли ведущей и единственной религии, подчиняя себе все прочие». То есть — СССР. Автору этих строк довелось сопровождать латиноамериканку, впервые оказавшуюся в Москве, как в 1957 году и наш герой, повторившую его путь — через ФРГ и ГДР, — и думается, будет уместно вспомнить ту работу над диссертацией, основанной на непосредственных впечатлениях.

— ...Я много читала о том, что в СССР есть всё, — говорила Таварес Мирабаль (которую сопровождающие товарищи в Москве упорно называли «товарищ Мирабаль»), после того, как я показал ей, остановившейся в «Национале», чисто советскую гостиницу «Турист», где жили Маркес с Мендосой, и привёл на огромную территорию ВДНХ. — Читала статьи, очерки, интервью писателей и журналистов из разных стран, от Канады и Штатов до Австралии, от Швеции до Японии. И вот теперь, увидев страну, как иностранка, уроженка Карибского бассейна, могу сказать, что взгляд Маркеса отличается точностью и, главное, непредвзятостью. Чего не скажешь о большинстве написанного, порой вызывающего рвотные эффекты. Я убедилась в том, что Маркес ехал сюда не как подавляющее большинство западных авторов, то есть с уже заранее утвердившимся мнением, намереваясь лишь найти ему подтверждение, как бы проиллюстрировать, подогнать под готовую схему. Он ехал с готовностью видеть, слышать, открывать для себя. И взгляд на СССР у него был именно гарсиа-маркесовский, я поняла, в том числе и когда ты меня кормил замечательными резиновыми сосисками и поил приторным напитком типа кофе в гостинице «Турист». И теперь меня не удивляет, что он много общего узрел в советской и колумбийской действительности. У него Советский Союз — этакое огромное Макондо, о котором он только начинал тогда писать. Это характерно для его пространств, — рассуждала Мину, с восторженным изумлением разглядывая золочёные скульптуры фонтана ВДНХ «Дружба народов». — Во-первых, место, оторванное, отдалённое от остального мира. Во-вторых, где всё преувеличенное, гипертрофированное и фантасмагорическое. Он вроде бы как постоянно соотносит реальность с образами и символами этой действительности, сопрягает с прошлым, настоящим и будущим этой жизни. Провинциальность, отсталость — и на этом фоне колоссальные памятники и плакаты с изображением вождей, гениальные физкультурники, женщины с вёслами, рабочие, колхозницы... Он мне говорил, что рассказ «Похороны Великой Мамы» написан под впечатлением от СССР. Там, в рассказе, самые пышные похороны в истории человечества, самые большие помойные свалки, знамёна, портреты, торговля оружием... Я поняла, что Фестиваль молодёжи для Маркеса стал моментом истины. Свободным вздохом и знаком конца эпохи Сталина... Заглавный герой «Осени Патриарха» постоянно перерождается, а в момент его политической смерти начинается карнавал, такой, каким я себе представляю тот ваш молодёжный фестиваль с его тысячами голубей, разноцветных воздушных шаров, салютом... И толпа таскает по мостовым труп вождя, ликуя... Вообще в творчестве Маркеса много аллюзий с советскими впечатлениями. Он просит своих латиноамериканских читателей не удивляться, если кто-нибудь расскажет, что изобрёл холодильник. Или сейчас вот — собирает компьютер, как мне похвастал молодой человек на одной из встреч. А в начале «Ста лет одиночества» один из главных героев в Макондо пытается с помощью магнита извлечь из-под земли золото и утверждает, что лёд — величайшее изобретение человечества. Можно сказать, в романе тот же сюжет, что в очерке об СССР: провинциальный гений открывает Америку и изобретает велосипед... Кстати, он мечтал провести ночь в том номере «Националя», где я живу, — там после переезда вашего правительства из Петербурга остановился Ленин. Полежать в его постели, посидеть за письменным столом, поговорить по антикварному, с рычажками, телефону, поглядеть из окна на Кремль... Скажи, а как в СССР восприняли «Осень Патриарха»?

— Не с таким восторгом, как «Сто лет». Но хорошо. А что?

— У нас в Латинской Америке отношение к «Осени» было неоднозначное. Многие критики сочли роман вычурно барочным и перегруженным гротеском.

— А у нас, я бы сказал, наоборот. Но ведь не только со Сталина он писал диктатора.

— Конечно, и с наших родных, но к вашему Сталину у него был интерес особый. Ещё в сороковых годах он опубликовал очерк об Иосифе Пуришкевиче...

— Ты не путаешь, Мину? Отдаёт глупейшими американскими фильмами о нашей жизни!

— Точно тебе говорю — очерк об Иосифе Пуришкевиче! В сороковых он жил в Англии. А до 1917 года был в ссылке в Сибири, где ему доводилось брить Сталина. Этот парикмахер, как писал Маркес, держал бритву на горле истории!

Показав Мину Мирабаль не только ВДНХ, но и Кремль, и Красную площадь, с посещением, естественно, Мавзолея В.И. Ленина («очень даже симпатичный нестарый мужчина»), Арбат, всю Москву с площадки обозрения перед МГУ на Ленинских горах, Новодевичий монастырь, я привёл её «для интереса» в магазин «Берёзка» напротив входа на Новодевичье кладбище.

— А почему напротив кладбища? — удивилась она.

Отметив, что ассортимент приличный, почти как в магазине на Западе, она стала расспрашивать о системе оплаты товаров в «Берёзках». Я пытался ей объяснить, но, думаю, она не сумела вникнуть в тонкости различий между чеками Внешпосылторга, которые прежде назывались сертификатами и различались по цвету полосок на купюрах, то есть по достоинству в зависимости от того, заработаны ли «советскими специалистами» (в эту категорию входили все, от преподавателей, инженеров и спортсменов до воинов-интернационалистов) в капстране или соц — соответственно, и купить можно было более или менее качественный, «фирменный» товар.

— А-а! — чему-то обрадовалась Мину и даже хлопнула в ладоши. — В романе «Сто лет одиночества» помнишь? Пароходы банановой компании приходили в Санта-Марту, нагружались бананами и везли их в Новый Орлеан, а на обратном пути шли порожняком. Решили возить товары для магазинов, принадлежавших компании, а рабочим платить не деньгами, а чеками, бонами, за которые они бы покупали в этих магазинах товары, ввозившиеся компанией, на её же судах. И, кстати, дедушка Габо, полковник, получал эти чеки, у них на столе дома всегда были дефицитные продукты. Рабочие же потребовали, чтобы платили деньгами. Началась забастовка, правительство прислало войска. Рабочие собрались на станции — солдаты окружили их, началась бойня.

— У нас, думаю, бойни по поводу «Берёзок» не начнётся.

— Напрасно! Мне Маргарет, предсказательница Фиделя, предрекшая ему ещё четверть века правления Кубой, сказала, что через несколько месяцев к власти у вас придёт меченый, человек с родимым пятном на лбу, и всё будет иначе!

Из очерка «СССР: 22 400 000 квадратных километров без единой рекламы кока-колы»:

«Когда он умер, ему было больше семидесяти, он был совершенно седой, появились признаки физической изнурённости. Но в воображении народа Сталин имеет возраст своих портретов. Они донесли его вневременное существование даже в самые отдалённые уголки тундры. <...>

"Должно пройти много времени, прежде чем мы поймём, кем же в действительности был Сталин", — сказал мне молодой советский писатель». Имени этого писателя Маркес не назвал, сказал лишь, что тот был его ровесником и родом из Средней Азии.

В мае 2007 года в самолёте «Аэрофлота», следовавшем по маршруту Брюссель—Москва, автору этих строк довелось беседовать с Чингизом Айтматовым, замечательным писателем, долгое время работавшим послом СССР, а затем Киргизии в странах Бенилюкса. И Айтматов, в частности, вспоминал, что ровно полвека назад, в 1957 году, учился в Москве на Высших литературных курсах и во время молодёжного фестиваля в Москве встречался с молодым колумбийским журналистом и начинающим писателем Габриелем Гарсиа Маркесом, никому тогда ещё не известным. Они долго проговорили — о Фолкнере, Ремарке, Хемингуэе, о русской, советской литературе, о сталинизме, о XX съезде компартии, об отношениях художника с властью... Естественно, откровений особых быть не могло. Но Айтматов запомнил встречу на всю жизнь (не исключено, конечно, что память «подогревала» и последовавшая всемирная популярность Маркеса, его Нобелевская премия).

— Это удивительно, — глядя через иллюминатор на терракотовые перед восходом солнца облака, степенно, философски отвечал на вопрос об общности литератур Чингиз Торекулович. — Родились мы в один год на противоположных концах земного шара. Но много общего. Может быть, век объединил? Да и в корнях, в истоках общее... Вот живу, работаю, езжу по миру и всё больше прихожу к выводу, что именно и только слово — это суть человеческого бытия. То есть в человеческой сущности, в человеческом бытии нет ничего, что могло бы быть помимо слова: любое действие, любое открытие, любое движение, любой поступок для человека идёт через слово. И только так продолжается осмысление сути жизни и освоение всей Вселенной. Я много думал об этом. Размышлял о древнейших акынах наших краёв. А акыны — это поэты-импровизаторы. В детстве часто приходилось слышать великих акынов. И ещё личный момент: мне Бог послал замечательную бабушку, сказки могла рассказывать с утра до вечера...

— И у Маркеса была замечательная бабушка!

— И лёд, с которого «Сто лет одиночества» начинается, помните, дед взял внука посмотреть на лёд. Я был корреспондентом «Правды» по Киргизии. И ко мне в гости приехал индийский журналист. Я повёз его показывать деревню, где когда-то жил с бабушкой. Мы вышли из поезда на станции, индус вдруг говорит: «Чингиз, я хочу туда». — «Куда?» — «Вон туда, где снег. Хочу его потрогать...» Он никогда не видел вблизи и не трогал снега! А в горах снег — это жизнь, это реки, это вода для пастбищ, это дороже золота... И столько мальчишеского восторга было в огромных чёрных индусских глазах!.. И ещё, помню, Маркес всё о Сталине расспрашивал, что, как да почему, сравнивал с латиноамериканскими диктаторами и уверял, что Сталин более масштабен и ярок и нигде народ так не любил и не любит своих диктаторов, как у нас, в СССР. Мы, молодые советские писатели, журналисты, художники, жившие и буквально дышавшие ещё историческим докладом Хрущёва о культе личности, с этим не могли согласиться...

«...Сталин никогда не выезжал за пределы Советского Союза, — утверждает (ошибочно, конечно. — С.М.) в очерке Маркес. — Он умер в уверенности, что московское метро — самое красивое в мире. Да, оно хорошо действует, удобно и очень дёшево. В нём невероятно чисто, как и повсюду в Москве: в ГУМе бригада женщин целый день протирает лестничные перила, полы и стены, которые пачкает толпа. То же самое в гостиницах, кинотеатрах, ресторанах; но с ещё большим усердием это делается в метро, сокровище города. На деньги, истраченные на его мрамор, фризы, зеркала, статуи и капители, можно было бы частично разрешить проблему жилья. Это апофеоз мотовства...»

Но всё-таки московское метро молодым латиноамериканцам понравилось. Маркес потом рассказывал о нём Кортасару, который поведал об этом мне:

— Он не запомнил названий станций, сказал, что метрополитен носит имя Ленина, а станции — имена Маркса, известных анархистов и большевиков. Гости молодёжного фестиваля могли ездить в метро бесплатно, Маркес спускался под землю, как только появлялась возможность. У вас там ни одна станция не похожа на другую. Он ездил от центра, от Красной площади, как я понимаю, до окраин, ездил и по кольцевой, выходил, где понравилось. Говорил, что некоторые станции — настоящие галереи или музеи, с витражами, мозаичными панно, скульптурами! И утверждал, что моё любимое парижское метро, в котором происходит действие нескольких моих рассказов, не выдержит сравнения с московским, что я обязательно должен побывать в Москве и провести в метро по крайней мере день, спуститься на эскалаторе на станцию, где всё отделано сталью и где во время войны с Гитлером находилась ставка Сталина.

— «Маяковская», — предположил я.

— Я всегда говорил, что мог бы жить в метро, если бы там было побольше кафе и туалетов. Маркес сказал, что если и жить в метро, то он бы предпочёл в московском, хотя там, кажется, нет туалетов. Рассказывал, как, надувшись пива в центре, у Кремля, поехал на метро в гостиницу, а езды было около часа, и насилу вытерпел, чтобы не справить нужду прямо посреди огромного, сверкающего мрамором зала!

— А было бы забавно, — заметил я. — Мемориальную табличку бы повесили: мол, здесь будущий лауреат Нобелевской премии...

— Он говорил, что ни в одном городе мира метро не населено столькими тенями и голосами прошлого... В тридцатых годах я жил в Буэнос-Айресе и помню, с каким восхищением газеты, вовсе не питавшие нежных чувств к коммунизму, писали о строительстве московского метро. Не исключено, что с подачи сталинской пропаганды. Кстати, Маркес, соглашаясь со мной, что в метро, как в музыке, особенно в джазе, время идёт по-своему, заметил, что в московском метро — особенно. Сразу — и прошлое, и настоящее, и будущее. За двадцать минут оказываешься за много километров, в другом конце огромного города! И где-то по подземным ходам, ведущим из Кремля и пересекающимся с линиями метро, идут опричники Ивана Грозного, по засекреченному тоннелю едет в свою тайную резиденцию Сталин, хотя на самом деле лежит в Мавзолее!.. — Огромные глаза Кортасара сияли восторженно, как у ребёнка, пересказывающего фантастическую сказку. — И три-пять минут между станциями могут растянуться на десятилетия!..

...Однажды во время фестиваля Маркес опоздал в метро. Была тёплая августовская ночь, в лужах после короткого дождичка поблескивали редкие огни. Он не спеша пошёл в предполагаемом направлении гостиницы, всё ещё восхищаясь тем, что в таком огромном многолюдном и многонациональном, то ли европейском, то ли азиатском городе можно вот так просто, безбоязненно разгуливать среди ночи. Но полчаса спустя понял, что идёт не туда, и на каком-то проспекте увидел девушку.

«Она несла целую охапку пластмассовых черепашек, в Москве, в два часа ночи! — и она посоветовала взять такси. Я, как мог, объяснил, что у меня только французские деньги, а фестивальная карточка в это время не действует. Девушка дала мне пять рублей, показала, где можно поймать такси, оставила на память одну пластмассовую черепашку, улыбнулась — и больше я её никогда не видел. Два часа я прождал такси: город, казалось, вымер. Наконец я наткнулся на отделение милиции. Показал свою фестивальную карточку, и милиционеры знаками предложили мне сесть на одну из стоявших рядами скамеек, где клевали носом несколько пьяных русских. Милиционер взял мою карточку. Через некоторое время нас посадили в радиофицированную патрульную машину, которая в течение двух часов развозила собранных в отделении пьяниц по всем районам Москвы. Звонили в квартиры, и только когда выходил кто-либо, внушающий доверие, ему вручали пьяного. Я забылся в глубоком сне, когда услышал голос, выговаривающий моё имя правильно и ясно, так, как произносят его мои друзья. Это был милиционер...»

По-разному восприняли фестиваль Габриель и Плинио. Вот итоговые впечатления энергичного, хваткого репортёра Мендосы, которые, в отличие от очерка Маркеса, были, что называется, «с колёс», сразу по возвращении на родину, опубликованы:

«Поездку в СССР я вспоминаю как вереницу утомительных, жарких, липких дней, проведённых в атмосфере ярмарки, беспрерывного народного гулянья. На улицах, площадях, в парках, в колхозах мы постоянно были окружены толпами людей, которые разглядывали нас с головы до ног. С каким-то первобытным любопытством нас засыпали со всех сторон вопросами, всем хотелось непременно потрогать нас, будто для того, чтобы убедиться, что мы не существа с другой планеты. Нам казалось, всё, что мы там видели, слышали, обоняли и осязали, было создано специально для того, чтобы опрокинуть наши самые простые, казалось бы, представления о западном индивидуализме, о праве на частную жизнь, в соответствии с которым каждому полагается иметь в отеле отдельный номер, ежедневно принимать ванну или хотя бы душ, в кафе или ресторане сидеть за столиком для одного, максимум для двоих, но не разделять трапезу с десятком других, совершенно незнакомых индивидуумов и терпеть за столом или в номере их юмор, хохот, чавканье, отрыжки, полоскание рта, храп и прочие пусть и вполне естественные, но малоприятные физиологические отправления и звуки...»

Маркес также на всё это обращал внимание. Но его интересовали в большей степени не бытовые условия. «У меня профессиональный интерес к людям, и думаю, нигде не встретишь людей более интересных, чем в Советском Союзе», — признался он.

Два дня друзья пробыли в Сталинграде. «Гигантское изваяние Сталина возвышается у входа в Волго-Донской канал, — писал Мендоса. — Возможно, оно даже выше статуи Свободы. Каменной рукой, вытянутой над великой Волгой, Сталин как бы указывает путь своей древней, необозримой, загадочной стране».

После московского фестиваля друзья разъехались: Мендоса — в Польшу, Маркес — в Венгрию, куда отправился в группе политических обозревателей крупнейших газет Европы. (Опять стоит отметить пробивную способность нашего героя — обманным путём получив визу в СССР и побывав на фестивале, теперь он сумел оказаться в группе ведущих журналистов, официально приглашённых в Венгрию.)

В вагоне-ресторане разговорились с солидным журналистом, представившимся Морисом Мейером из Бельгии. Мейер прошёл три войны, начиная с гражданской в Испании, где выпивал с Хемингуэем, говорил по-немецки, по-английски, по-испански, знал положение дел в Венгрии. Он признался, что Габриель из всей компании ему понравился больше всего, и предложил держаться вместе. Маркес не возражал и по журналистской привычке принялся расспрашивать бывалого коллегу. Мейер за чаем с коньяком высказал опасение, что командировка им предстоит нелёгкая, шагу не дадут ступить без присмотра, ничего толком не покажут, потому как «ничего не ясно».

Первым делом в Будапеште наш герой приобрёл на толкучке (распродавались по дешёвке товары из разграбленных магазинов) прекрасную австрийскую пишущую машинку и приличный плащ. Вообще Будапешт поначалу ему понравился. Начиналась тёплая солнечная осень со звёздными ночами, с лёгкой дымкой по утрам над Дунаем, сквозь которую проглядывала покрытая зеленью, уже чуть тронутая золотисто-пурпурными штрихами Будда, и в каком-то неясном, томном оцепенении пребывал Пешт. И не хотелось верить в то, о чём тут и там, боязливо озираясь, рассказывали мадьяры западным журналистам.

— На фонарях вот этой улицы Нэпкёстаршашак, на всём её протяжении, до самой площади Героев, вешали, — показывали жители Будапешта. — И родным не давали снимать тела — стреляли, а то, бывало, и вздёргивали рядом с мужем, братом, сыном...

Но перенесёмся из Будапешта-57 в Москву-77. Дмитрий Бальтерманц, выдающийся советский фотохудожник, тогда заведующий отделом фотоиллюстраций журнала «Огонёк», в котором автор этих строк начинал разъездным корреспондентом, первым делом порекомендовал мне, ещё студенту факультета журналистики, засесть в библиотеке за подшивки, чтобы понимать, «куда пришёл трудиться». И обратил моё особенное внимание на специальные выпуски нескольких лет, в том числе 1941-го, 1945-го, 1953-го (номер, посвящённый похоронам Сталина), 1956-го (посвящённый событиям в Венгрии)... Листая журналы с фоторепортажами из Будапешта, я был изумлён. Я не предполагал, что можно так снимать, что в официозном нашем журнале могли такое — трое мужчин в шляпах и галстуках деловито вешают на фонаре четвёртого, обнажённый труп чекиста в луже крови с воткнутым в глаз ножом, на брусчатке десятки казнённых... — публиковать. Бальтерманц заверил, что всё — правда, нет ни единой постановочной фотографии. Потом их перепечатывали в других странах. Нельзя исключить, что и Маркес их видел и, несомненно, читал репортажи о венгерских событиях с «той» и «этой» стороны.

Главным борцом с коммунизмом и реформатором в 1956 году в Венгрии стал Имре Надь. В Первую мировую он воевал в составе австро-венгерской армии, в 1916-м попал в плен, в 1917-м вступил в Российскую коммунистическую партию (большевиков), в годы Гражданской войны сражался в Красной армии, был принят на службу в ОГПУ. Был профессиональным стукачом — сообщал органам о деятельности соотечественников-венгров, нашедших убежище в Советском Союзе, занимался «чисткой» Коминтерна, когда были репрессированы Бела Кун и ряд других венгерских коммунистов. С 1941 по 1944 год работал на московской радиостанции Кошут-радио, которая вела трансляцию на венгерском для жителей Венгрии, бывшей союзницей Германии. Вернувшись после войны на родину, Надь занимал пост министра внутренних дел, проводил зачистку Венгрии от «буржуазных элементов», в лагерях оказалось огромное количество высших военных и гражданских чинов страны. В СССР умер Сталин, началось развенчание «культа личности». Венгры требовали такого же расчёта с прошлым, который начал Хрущёв знаменитым антисталинским докладом на XX съезде компартии. Надь спровоцировал гражданскую войну — выйдя из компартии и объявив её вне закона, распустив органы госбезопасности и потребовав немедленного вывода советских войск. Фактически сразу после этого началась бойня — коммунисты вступили в схватку с «националистами» и бывшими хортистами. По Будапешту прокатилась волна самосудных казней. Были введены советские части с приказом огня не открывать. Начались убийства советских военнослужащих и членов их семей (были убиты более четырёхсот человек). Пойдя навстречу требованиям Надя, советские войска были выведены из Будапешта. На следующий же день на площади Республики толпа расправилась с сотрудниками госбезопасности и горкома партии: они были повешены на фонарных столбах головой вниз. СССР вновь ввёл войска. Янош Кадар (министр в кабинете Надя), клявшийся, что «ляжет под первый русский танк», по установке Хрущёва из Москвы занял посты премьер-министра и лидера Венгерской социалистической рабочей партии.

Две недели Маркес провёл в Венгрии. Нередко ему вместе с опытным конспиратором Мейером удавалось отрываться от сопровождающих, переводчиков в штатском, коих бывало временами до полутора десятков человек на девять журналистов делегации.

Однако в написанном им после поездки очерке «Я побывал в Венгрии» (1957) нет и попытки разобраться в сути событий, есть лишь яркое (как всё, выходившее из-под его пера) описание, констатация. Впрочем, должно быть, наш герой и не ставил перед собой задачу досконально проанализировать всё, что произошло в Венгрии, тем более что и по сей день историками и политиками даны ответы далеко не на все вопросы.

«Десять месяцев спустя после событий, которые потрясли мир, — писал Маркес, — один из самых красивых городов мира — Будапешт остаётся полуразрушенным. Многие километры трамвайных путей не восстановлены. Толпы плохо одетых людей, подавленных, озлобленных, мрачных, часами и даже ночами напролёт выстаивают в нескончаемых очередях, чтобы купить предметы первой необходимости. Многие магазины были разорены, разграблены и разрушены и теперь стоят в строительных лесах. Несмотря на ужасные репортажи в западной прессе, я всё-таки не верил, что город пострадал так сильно. Уцелело по сути лишь несколько самых больших зданий. Как я узнал, в них укрывались венгры, которые четыре ночи и четыре дня вели бой против русских танков. Тогда в Венгрию вошло восемьсот тысяч русских солдат... Однако венгры оказывали героическое сопротивление, таких боёв здесь не было даже во время Второй мировой войны. Дети забирались на танки и бросали внутрь бутылки с "коктейлем Молотова" и просто горящим бензином или керосином. Венгры, которых я видел на улицах, в трамваях, в магазинах, в кафе, на бульварах, на набережных, которые в мирное время не уступят парижским, в парках острова Маргарита, не верят правительству, а также его гостям... На улицах, в скверах, у гостиниц и днём огромное количество проституток, от зрелых, даже пожилых женщин до совсем молодых девушек, почти девочек, которые, как и положено, берут вперёд, цена — пять форинтов, то есть полдоллара, но можно сторговаться и за меньшие деньги... Полиция не в состоянии контролировать положение в городе, люди загнаны, как звери, живут без всяких надежд на будущее... Никто не желает работать на урановых рудниках в СССР... Великое множество судов Линча, самосуда — стихийной расправы над агентами тайной полиции, что привело к ликвидации сорока двух процентов её личного состава. <...> Члены университетского объединения студентов-марксистов, продолжающих оставаться марксистами, но выступающих против Яноша Кадара, свою позицию объяснили нам так: "Мы изучали Маркса и Энгельса по первоисточникам и являемся марксистами. Но мы принимали активное, в том числе и боевое, участие в прошлогоднем октябрьском восстании, потому что одно дело — истинный марксизм и совершенно иное — русская оккупация и политика террора"... Заборы, стены домов, постаменты памятников заклеены листовками, в которых, видимо, даётся верная характеристика ситуации в Венгрии. Цитирую лишь цензурные: "Кадар — русская легавая!", "Кадар — убийца народа!", "На виселицу кровавого палача Кадара!"...»

Вернувшись в Париж, Маркес встретился с Тачией, приехавшей из Мадрида, — в кафе на бульваре Сен-Мишель. Они поговорили, решили, что надо разойтись по-хорошему, по-французски, пошли в ближайшую дешёвую гостиницу, переспали и расстались навсегда. («После разрыва с Габриелем, — вспоминала Тачия, — я три года не могла прийти в себя — истерзанная, озлобленная, одинокая...») Плинио звонил из Каракаса, спрашивал, что случилось, уж не поездка ли в СССР сыграла роль. Маркес отвечал, что просто не может больше быть мосо-де-эстокес, слугой, оруженосцем матадора, который подаёт мулеты и шпаги. И ещё сказал, что соскучился по их родной Латинской Америке.

Всю осень Маркес отписывался, как говорят журналисты, за летние путешествия, надеясь отдать долги Джоан, мадам Лакруа, Тачии... Очерки, которые он тогда написал в Париже, составят книгу «О путешествии по социалистическим странам». Они интересны, динамичны, в них много острых наблюдений, мыслей. Позже Маркес включал эти очерки в собрания сочинений, и через десятилетия не отрекаясь от написанного (что случается далеко не со всеми писателями, начинавшими с журналистики).

Но не сразу Маркесу удалось опубликовать материалы. Хотя сейчас трудно понять, чем и кому были неугодны те очерки с «говорящими» заголовками: «"Железный занавес" — это полосатый, красно-белый шлагбаум». Или «Для чешки нейлоновые чулки — роскошь». Или «Экспроприируемые встречаются, чтобы потолковать о напастях». Или «Берлин — это абсурд». В том же духе называли статьи о «загнивающем» Западе и наши международники «Правды», «Известий».

В ноябре 1957 года усердиями Плинио в венесуэльском журнале «Эль Моменто» в сокращённом виде, но всё же были опубликованы репортажи «Я был в России» и «Я посетил Венгрию». Неожиданно и гонорары за них оказались приличными, так что Маркес частично рассчитался с долгами и, надеясь и на гонорары из газеты «Индепендьенте», решив «подтянуть английский», укатил в Лондон.

Но в «Индепендьенте» очерки не были опубликованы. Эдуардо Саламея, журналист почти коммунистических убеждений, прочитав написанное другом Габо, счёл, что публикация не только не послужит делу укрепления левых сил Колумбии, но нанесёт по ним, и без того слабым, удар.

Поначалу Лондон восхитил. В первый, солнечный, тёплый день, растерявшись среди непривычных указателей и огромных, явно для плохо соображающих иностранцев надписей на асфальте «LOOK RIGHT», едва не угодив под огромный красный двухэтажный омнибус, он взял такси, называемое кебом. С тем, дабы солидному, прилично оплачиваемому журналисту-международнику с ветерком прокатиться по столице великой империи, над которой «никогда не заходило солнце». Разговориться с кебменом — как с любым, практически, таксистом в Риме, Париже, Женеве или Москве — не удалось. Поглядывая по сторонам, начиная исподволь ощущать, что попал в «зазеркалье» Льюиса Кэрролла, автора «Алисы в стране чудес», но пока не отдавая себе в этом отчёта, Маркес обратил внимание на прайс-лист кеба, привинченный медными шурупами напротив пассажирского сиденья: «1. Согласно привилегии 1864 года кебмен имеет право отказаться везти пассажира, если предложенное направление поездки не соответствует его интересам. 2. Стоимость посадки — 5 шиллингов 24 пенса, включая 1 милю и 240 ярдов. 3. В дальнейшем — по 3,5 пенса за каждые 128 дополнительных ярдов...»

Маркес рассмеялся, чем немало озадачил кебмена. Расплатившись, наш герой вышел у станции «Waterlow». По Вестминстерскому мосту перешёл на другую сторону Темзы, разглядывая Биг-Бен, осмотрел Вестминстерское аббатство, Парламент, по Дерби-гейт вышел на набережную Виктории и прошагал до моста, знакомого по кинокартине «Мост Ватерлоо». Там, любуясь видами, выкурил сигарету, свернул налево и дошёл до Стрэнда, где заглянул в самый большой книжный магазин из тех, что ему доводилось видеть. Не удержавшись, купил сборник Вирджинии Вулф, в который вошли «Орландо», где герой превращается в женщину, «Между актами»... Вечером, невкусно поужинав на площади Сохо, Маркес понял, что долго здесь не протянет и что нигде не чувствовал себя таким одиноким и ненужным.

В тот вечер он прочитал в газете большой очерк о событиях на Кубе. О том, что вначале повстанцы не имели достаточной силы и не представляли опасности режиму Батисты, хотя и проводили отдельные операции, атакуя полицейские участки. Но данное Фиделем Кастро обещание земельной реформы и раздачи земли крестьянам обеспечило поддержку народа, движение стало наращивать силу, солдаты Батисты переходили на сторону Фиделя. Партизанские отряды были преобразованы в Повстанческую армию. По воспоминаниям соратников, точным выстрелом из снайперской винтовки Фидель подавал сигнал к бою, и нередко «этот высокородный выходец из богатой семьи, интеллигент-юрист с руками пианиста принимал участие в яростных рукопашных схватках»...

В дальнейшем, а пробыл Маркес в Лондоне больше месяца, чувства одиночества и ненужности усиливались и обострялись. Поселился он в четырёхметровой, без окна, каморке самого дешёвого отеля Южного Кенсингтона, рядом с Зоологическим, Ботаническим, Геологическим и Минералогическим музеями, в которые поначалу даже захаживал. На весь так называемый отель имелся единственный туалет с умывальником. У умывальника, как принято в Британии, было два крана — один для горячей, другой для холодной воды. Заткнув пробкой сливное отверстие, надо было наполнить раковину, добавить в смешанную воду мыла и умываться, не думая о том, кто и в каких целях использовал раковину до тебя. Но чаще вода отсутствовала или из обоих кранов хлестала ледяная или кипяток. Денег не было не то что на авиабилет, но даже на ботинки, в которых возникла необходимость: от левого из той единственной пары, в которой Маркес прибыл в Лондон, ещё в первый день в Британском музее отвалилась подошва, и её приходилось приклеивать, а когда денег не стало и на клей, прикручивать проволокой.

Неоднократно на улице его останавливала полиция, но, проверив паспорт, отпускала. Однажды, когда он присел на Пиккадилли, чтобы замотать на башмаке проволоку, немолодая женщина подала милостыню — три шиллинга. Улыбнувшись ей в ответ, он спросил по-английски, откуда она. Оказалось, эмигрантка из России. Он поинтересовался, не знакома ли она с парикмахером Иосифом Пуришкевичем, который брил Сталина, но женщина улыбнулась, как улыбаются душевнобольным, и ответила: «Таких не бывает».

Солнечные, безветренные дни он проводил в парках, которых оказалось в Лондоне на удивление много и очень красивых. В них, например, неподалёку от «Уголка ораторов» в Гайд-парке, послушав выступающих и мало что поняв, продолжая выплетать сюжеты, ситуации, образы, диалоги из «Дома», он писал рассказы, повесть «Недобрый час». Но чаще той осенью и особенно в декабре шёл дождь с мокрым снегом, дул ветер с Атлантики, утробное леденистое дыхание которой ощущалось повсеместно.

С тоской он вспоминал завтраки мадам Лакруа, ланчи Джоан, поздние баскские ужины Тачии, перетекавшие в завтраки, и особенно советские фестивальные обеды с борщом, котлетами, севрюгой, красной и чёрной икрой. Подсчитав оставшиеся фунты и пенсы, он понял, что даже если станет отказывать себе во всём, то дотянет лишь до Нового года. Чтобы отвлечься от безрадостных мыслей и не всё время думать о еде, он погружался с Алисой «в страну чудес». Читал Вирджинию Вулф, проза которой здесь, на её родном Альбионе и родном английском языке, особенно отличается, как потом вспоминал, «фантастическим, невероятно острым ощущением мира и всех вещей, наполняющих его, конкретных, реальных секунд, минут, часов, дней, но вместе с тем — и сохранённый слепок целой вечности». Ему нравились её афоризмы. «Большие сообщества людей — существа невменяемые». «Женщина веками играла роль зеркала, наделённого волшебным и обманчивым свойством: отражённая в нём фигура мужчины была вдвое больше натуральной величины». «Самая сильная позиция — это позиция умершего среди живых». «У каждого человека есть своё прошлое, укрытое в нём, как страницы книги, известной только ему; а его друзья судят лишь по заглавию». Но с особым, садомазохистским каким-то наслаждением он перечитывал теперь мысль о писательстве и писателях, понимая, что сам не состоялся: «Я заработала первой рецензией один фунт десять шиллингов и шесть пенсов и на эти деньги купила персидского кота. А потом меня разобрало честолюбие: кот это, конечно, очень хорошо. Но кота мне мало. Я хочу автомобиль. Вот так я и стала романисткой».

Бродя под дождём, Маркес, быть может, замечал, как верно описывал Лондон Диккенс. Изводило его в Лондоне и отсутствие крепкого табака: последние деньги уплывали на французские сигареты «Голуаз». Но, несмотря на невзгоды и мытарства (в этом весь молодой Маркес — неимоверная сила воли!), он писал, и много. «Большая удача, если ты оказался в городе, где по непонятным причинам пишется особенно хорошо... где можно закрыться в номере и воспарить в табачном дыму... За месяц я написал там почти все рассказы "Великой Мамы"».

Написал он там и яркий, с английским юмором очерк об англичанах. «Приехав в Лондон, я поначалу думал, что англичане на улицах разговаривают сами с собой. Потом я понял, что это они извиняются. В субботу, когда весь город стекается на Пиккадилли-Серкус, шагу невозможно ступить, чтобы не столкнуться с кем-нибудь. Посему на улицах стоит гул, все жужжат: "Sony". Из-за тумана об англичанах я вообще не имею представления — знаю только их голоса... Наконец в минувшую субботу — в свете солнца — я впервые их увидел. Они все что-то ели, шагая по улицам».

Слабеющий, с почти уже помутившимся от голода и отчаяния рассудком, он часами лежал в затхлой холодной каморке, смотрел в потолок и ни о чём не думал, не мечтал. Впервые со всей отчётливостью он понял, что ни сам он, уже немолодой, некрасивый, неталантливый, нищий, ни опусы его бредовые никому не нужны. «Soledad, Соледад... — крутилось у него в голове. — Одиночество...»

За неделю до Рождества, когда Лондон искрился, сверкал, переливался, все покупали подарки, украшали окна, двери, фасады домов, смеялись, танцевали, целовались, звучала всюду музыка, он тоже выбирал (как потом признавался): с какого моста прыгнуть? Мосту Ватерлоо отдавал предпочтение, возможно, в память о временах, когда смотрел кинофильмы в Риме, учился кинематографии. Впрочем, влёк и Вестминстерский мост. Он уже почти определил для себя день и час. Но, когда накануне в полузабытьи лежал в каморке (из которой уже выселяли за неуплату) и представлял, как разлетятся по ветру и поплывут по серо-бурой воде Темзы его жалкие исписанные листочки, в дверь постучали:

— The telegram!

Взяв телеграмму в руки и прочитав, Маркес подумал, что это мираж от голода. Карлос Рамирес Макгрегор, владелец известного венесуэльского иллюстрированного журнала «Эль Моменто», уступая настойчивым просьбам своего ответственного редактора Плинио Мендосы, мнению которого «не было оснований не доверять», приглашал «сеньора Гарсиа Маркеса на работу редактором-корреспондентом». Прилагался и авиабилет.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Яндекс.Метрика Главная Обратная связь Книга гостей Ссылки

© 2017 Гарсиа Маркес.
При заимствовании информации с сайта ссылка на источник обязательна.